Category: еда

Category was added automatically. Read all entries about "еда".

Вместе

Мы видели все. Мы ели все.

OLGA PERES

Мы видели все.
Мы ели все.











И теперь, когда даже молекулярная кухня воспринимается немногим увлекательнее,
чем котлета с подливой, нам очень трудно представить себе страну, где та самая котлета с подливой воспринимается как гастрономическое чудо.
Появившись, советская кухня решительно и напрочь перечеркнула все кулинарные традиции старой России. И прижилась она так ладно, что молочная лапша, селёдка под шубой и макароны по-флотски теперь устраивают в голове целый парад воспоминаний.
Захват власти на кухнях и в сердцах был отмечен специальным «манифестом». Манифест назывался «Книга о вкусной и здоровой пище». На дворе стоял 1939 год.
Вспомним лозунг ранней советской власти: «Освободить женщину от кухонного рабства». Ну и заодно привлечь ее к общественному производству. Но если дамы вместе с товарищами отправятся на завод, то кто же будет готовить? Ответ на этот непростой вопрос знал человек по имени Анастас Микоян.
Собственно, Микоян и создал новую пищевую промышленность практически из ничего. Но начавшаяся бешеными темпами индустриализация СССР в пищевой промышленности столкнулась с барьером посерьезней технической отсталости. Ведь если шагающих экскаваторов в России раньше не делали, то ведь еду-то делали. Но вручную, понемногу.
Когда в 20-ые годы советская власть начала закупать пробные американские и немецкие станки, повара назначили их на роль злейших врагов, ведь когда все делает и отмеряет автомат, прихватить с собой домой излишки невозможно. И поварами делалось все, чтобы вывести машины из строя.
И Микоян решает вместо обычной индустриализации пищевой промышленности провести полную и тотальную индустриализацию. По всей стране начинается строительство огромных мясо- и хлебо-комбинатов. Небольшие мясные лавочки и милые булочные-пекарни сменяются на колбасные цеха и гигантские печи. По всей стране открываются массовые рабоче-крестьянские столовые.
Но если едино производство, значит должно быть едино и потребление, чтобы новая советская кухня подходила и больным, и здоровым, и гурманам, и всеядным. И уроженец Кавказа Микоян призывает на помощь главного диетолога СССР. Они сошлись, как лёд и пламень, почитатель шашлыка, харчо и хинкали Анастас Микоян и профессор Мануил Исаакович Певзнер, почитатель молочных супов, отварной моркови и паровых котлеток.
Тишайший Певзнер как черт от ладана сторонится всех приправ и специй. Он говорит, что буржуазные кулинары с целью удовлетворения капризных вкусов буржуазного потребителя, изо всех сил стремятся придать блюдам оригинальный вкус, и при этом злоупотребляют приправами и пряностями, что крайне вредно, и нам такого не надо.
Итак, советский народ будет питаться просто, питательно и безопасно. Профессор Певзнер черпает истоки новой советской кухни в старой, а старая – это та, которую ему, маленькому Мануильчику, готовили его бабушки. Получается, что ранняя советская кухня – это индустриализация и обобществление, помноженные на местячковый еврейский кулинарный быт.
Скажем, жирный куриный бульон это жемчужина ашкеназской кухни, его еще называли «еврейским пенициллином». Стоило мальчику из Житомира или Одессы закашляться, как сразу его мама или бабушка оказывались на базаре в очереди за курицей.
Фаршированная рыба, существовавшая в разных вариациях в первой «Книге о вкусной и здоровой пище», это все гефилте-фиш, в оригинале щука, фаршированная рыбным фаршем. Рыба дешевая и прочная шкура держит фарш хорошо.
Хлеб-плетёнка хала и король еврейских десертов кугель, знакомый каждому советскому школьнику под именем «запеканка».
Помимо прочего, Певзнер разрабатывает свои знаменитые «столы». Каждый «стол» это диета на каждый день, всего их по-Певзнеру – пятнадцать. До сих пор во всех санаториях питаются по диетологическим рекомендациям 30-ых годов.
Но Микояну всего этого мало, он знает, где пищевая промышленность устроена лучше и масштабнее, чем в СССР. Он мечтает побывать в Америке, но просто взять и поехать он не может, нужен случай.
Летом 1936-го года Анастас Микоян собирался, как всегда, в отпуск в Сочи, и зашел попрощаться к Сталину. А тот, большой любитель сюрпризов, возьми да и скажи: «Ну чего тебе Сочи? Поезжай в Америку, поучись». И тут Микоян совершает поступок неслыханной храбрости. Он говорит: «Товарищ Сталин, я обещал жене, что проведу отпуск с семьей». И Сталин разрешает ему взять семью с собой.
Микоян плывет на лайнере «Нормандия». На том же лайнере годом раньше сплавали в Америку писатели и корреспонденты Илья Ильф и Евгений Петров. Их книга «Одноэтажная Америка» нелестно отзывается об американской еде.
«Вся эта красиво приготовленная пища довольно безвкусна, как-то обесцвечена во вкусовом отношении. Она не опасна для желудка, может быть, даже полезна, но она не доставляет человеку никакого удовольствия. Когда выбираешь себе в шкафу автомата или на прилавке кафетерия аппетитный кусок жаркого и потом ешь его за своим столиком, засунув шляпу под стул, чувствуешь себя, как покупатель ботинок, которые оказались более красивыми, чем прочными. Американцы к этому привыкли. Они едят очень быстро, не задерживаясь за столом ни одной лишней минуты. Они не едят, а заправляются едой, как мотор бензином»
(Из книги И. Ильфа и Е. Петрова «Одноэтажная Америка»)
Но у Микояна свои критерии. Он остается в восторге и от еды, и от возможностей индустрии. Он пишет: «В Америке есть хорошая еда, годная для массового употребления, такая же, как у нас – сосиски. Это так называемые гамбургеры»
В планах его была массовая и тотальная гамбургеризация Советского Союза. Но началась война с Германией, и про гамбургеры пришлось забыть. А потом началась холодная война с Америкой, и гамбургер стал символом загнивающего Запада.
И вместо гамбургеров появились наши знаменитые котлеты всех видов. Они достаточно вкусны, не представляют сложности в изготовлении, могут долго храниться в замороженном виде и быстро готовятся. Не хватало булки, но ведь многие помнят классическую закуску в советских буфетах и рюмочных – кусочек хлеба с котлетой сверху.
Но были котлеты и национальные. Любопытно, что иностранные турфирмы, отправляя туристов в СССР, снабжали их специальной памяткой «Об осторожном обращении с котлетами по-киевски». Ведь при попытке разрезать котлету по-европейски обычным ножом, она выстреливала горячим маслом прямо в лицо неподготовленному туристу.
И вот, наконец, в 1939 году газета «За пищевую индустрию», институт питания и лично товарищ А.И. Микоян с гордостью представляют первую в СССР поваренную книгу. Она должна была полностью отражать знаменитую фразу товарища Сталина «Жить стало лучше, жить стало веселее». Поэтому книга была, кроме всего прочего, проникнута лёгким духом гедонизма.
Диетологи предлагали назвать труд «Книгой о здоровой и полезной пище», но жить-то стало веселее, поэтому Микоян настаивает на названии «Книга о вкусной и здоровой пище».
Правда, после войны началась борьба с космополитизмом и низкопоклонством перед Западом. В борьбу вовлекли даже десерты из данной книги. Таким образом, пирожные эклер, наполеон и безе стали заварным, слоёным и сбивным.
Книгу о вкусной и здоровой пище» переиздают в виде «издания исправленного и дополненного», в котором уже нет всевозможных космополитичных канапе, крекеров, консоме и мусаки.
Одновременно начинается и антисемитская компания. Профессора Певзнера уже нет в живых, но его задним числом записывают в стан врачей-убийц, мол, хотел своими диетами изничтожить советский народ на корню. Кстати, блюда «еврейский крендель» и сладость «тейглах» из книги тоже вычеркивают как социально-чуждые.
Исчезает даже такая невинная вещь, как калмыцкий чай. Ведь калмыки насильно депортированы в Сибирь, и их предательского чая советскому человеку не надо.
К 60-ым годам «Книга о вкусной и здоровой пище» начинает напоминать сборник сказок. В магазинах начинаются перебои с продуктами и возникают всевозможные дефициты. При этом, как ни странно, дефицитом является и сама эта книга.
А Анастас Микоян доживёт до 1978-го и получит кличку «От Ильича до Ильича без инфаркта и паралича». Общий тираж его главной книги с 1952 по 1999 год (не считая изданий 1939-1948 годов) составит около 8 миллионов экземпляров.
Вместе

К 85-летию ЕВГЕНИЯ РЕЙНА

Рада Полищук
К 85-летию ЕВГЕНИЯ РЕЙНА
С добрыми, теплыми воспоминаниями и сердечным пожеланиями - до 120!
Написано больше 20 лет назад, Женя был первым читателем
АБСОЛЮТНО ГЕНИАЛЬНЫЙ РАССКАЗ
Однажды после завтрака в столовой Переделкинского Дома творчества писателей ко мне подошел поэт Евгений Рейн и, приблизив свое лицо почти вплотную к моему, объявил:
– Сегодня я написал абсолютно гениальный рассказ. С шести до десяти утра. Пойдем погуляем. Нет, сначала выпьем кофе.

Он был непререкаемо категоричен во всем – от «абсолютно гениальный» до «выпьем кофе». Я безропотно подчинилась. И вот уже часа три мы сидим на огромной лоджии в моем номере, пьем кофе, и он рассказывает невероятные истории о своих встречах с самыми знаменитыми людьми планеты в самых неправдоподобных обстоятельствах. Он говорит с яростным напором и сокрушительной убежденностью. А едва уловив тень сомнения, пробежавшую по лицу собеседника, впивается в него своими черными, пылающими неистовой страстью глазами и говорит медленно и внушительно как гипнотизер:
– Это правда. Я точно знаю.

Попробуй - возрази. Впрочем, возражать и не хочется.
Он азартный и неутомимый рассказчик, монологист. Впечатление такое, что собеседник ему вовсе не нужен. Только слушатель, причем из первого ряда партера, чтобы иметь с ним контакт накоротке.
Сидя на лоджии, он громко и отчетливо, чуть излишне громко – может быть, в расчете на случайного слушателя, рассказывает одну за другой новеллы из своей жизни, из жизни сильных и великих мира сего. Один случайный слушатель объявился тут же. Это была моя соседка по балкону, журналистка, женщина странная и нервическая. Подойдя к тонкой перегородке, разделяющей наши владения, она визгливо прокричала: «Безобразие! Ни поработать, ни отдохнуть не дают!» Видно ей хотелось сказать еще что-то весомое и резкое, но, так и не придумав ничего более внушительного, она снова коротко взвизгнула: «Безобразие! В Доме творчества!» Но и после этого не ушла в свою комнату, и в узкую щель между кирпичной стеной и перегородкой поблескивал ее круглый голый живот, своей белизной оттеняющий голубоватые трусы и розовый лифчик – она была одета совсем по-домашнему.
Рейн слегка повернул голову в ту сторону, откуда раздался этот всхлип, и на сей раз тихо, но внятно произнес: «Пошла на …» И невозмутимо продолжил свой рассказ. На соседнем балконе раздался тихий хлопок, будто лопнул приспущенный воздушный шарик, соседка исчезла и больше ни разу не появлялась, будто ее и не было. А Рейн сиживал на моем балконе ежедневно по несколько часов и говорил, говорил.
Однажды он пришел с сумкой, вынул оттуда большую конторскую тетрадь в клеточку и сказал:
– Сейчас прочитаю тебе свои новые рассказы.

Не спросил, можно ли, а объявил о намерении и тут же начал читать, громко, что называется «с выражением». Чтение явно доставляло ему удовольствие. Он от души смеялся в тех местах, где было смешно, не потому что нужно было смеяться – ему было смешно на самом деле. Я тоже смеялась, порой до слез, не потому что он пристально следил за мной, – мне тоже было смешно. Покончив с прозой, он прочитал мне только что написанные стихи, прочитав, с особым наслаждением повторял отдельные строки. Он был откровенно доволен собой. И мне он нравился тоже.

Все тексты – и проза, и стихи – были аккуратно, почти без помарок написаны ручкой в тетрадке. Почему-то это меня очень растрогало – обыкновенной ручкой в обыкновенной тетрадке. Я тоже так пишу – ручкой в «общей» школьной тетради в клеточку и тоже без помарок, если «пошло», если мы с текстом нашли друг друга. Правда, оказалось, что Рейн переписывает тексты и то, что я увидела – это чистовик. Но все равно же – переписывает ручкой в тетрадку, а не на компьютере с лазерным принтером и сканером. Родная душа.
Хотя у него компьютер есть, а у меня нет и, судя по некоторым признакам, о которых не будем упоминать ни к месту, не предвидится в обозримом будущем. Рейн же купил компьютер много лет назад в Америке, где заработал чтением лекций 24000 долларов (сумма прописью – двадцать четыре тысячи). Его делами занимался тогда Бродский, что и обусловило повышенные гонорары. 3000 долларов (три тысячи) он сразу же потратил на компьютер, еще пару тысяч – на шесть (или шестнадцать – точно не помнит) костюмов и тридцать (или сорок восемь) кашемировых джемперов и пуловеров, которые по сей день загромождают его гардероб. Не потрудившись израсходовать оставшиеся деньги, он привез их на родину, где тут же случилась обвальная инфляция, и все, не потраченное за океаном, пропало.
Я это знаю точно, от самого Рейна. Откуда еще?
Впрочем, знаю не я одна. Во-первых, он наверняка многим поведал эту печальную историю. Во-вторых, не следует забывать о случайном слушателе, об эхе, резонансе, молве и прочих сопутствующих Рейну явлениях.
В конечном счете случайным слушателем оказывался всякий, кто попадал в радиус распространения звуковой волны, несущей голос Рейна. Он не говорил – он выкрикивал каждое слово, как бы подчеркивая тем самым значимость или значительность любой мелочи, любой детали. Превосходные степени преобладали. Речь шла только о самом богатом на планете, о самом великом, гениальном, выдающемся, красивом, умном, образованном – ученом, музыканте, аферисте, поэте, шлюхе, кинозвезде (мужчине или женщине), архитекторе, зеке, чекисте.
Костюм ему шил гениальный портной, зубы лечил выдающийся стоматолог, в школе учил арифметике самый известный ленинградский педагог. А если о себе, то: «Я лучше всех в мире знаю русскую поэзию, я ее читал с шести лет, ежедневно». Но это и понятно – Рейн же. Но: «Я был первым щеголем обеих столиц, я в моде понимаю все… Я самый главный петербурговед в мире, могу ответить на любой вопрос о Петербурге… Я смотрел все выдающиеся фильмы мирового кинематографа… Я лучший знаток кулинарии…» И – так далее.
Ему было скучно в Переделкине. Его мощный темперамент не вписывался в монотонный уклад Переделкинской жизни с четким расписанием завтраков, обедов и ужинов, с посиделками на скамеечках, с тихими, неспешными интеллектуальными беседами, с медленным дефилированием по тенистым аллейкам – пять минут в одну сторону, к заросшему тиной прудику, пять минут – в другую, к колоннаде старого корпуса. Наверное, он чувствовал себя гепардом, загнанным в вольер. Ему нужны были воля, простор, бесконечность.
Он совершал ежедневные и ежевечерние набеги на ближайшие писательские дачи, навещал друзей и все говорил, говорил. Иногда я ходила с ним и слушала повторы сюжетов, которые он щедро разбрасывал направо и налево, ничуть не заботясь о защите своего авторского права. Частенько я ловила его на несоответствии деталей, но новая подробность так эффектно вписывалась в контекст повествования, что уличать его в неточности не хотелось. Какая разница – десять или пятнадцать рублей стоил в семидесятые годы один больничный день писателя. И какое, в сущности, имеет для всех нас значение – двести или триста тысяч долларов стоила белая соболиная шуба самой богатой женщины Америки, которую (шубу) Рейн и Довлатов чуть не украли.
Главное – не украли, и нам не придется никогда краснеть за дорогих нашему сердцу литераторов. А может быть, осмелюсь предположить, не было никакой шубы, и никогда не целовал Евгений Рейн левую грудь Джины Лоллобриджиды, застрахованную почему-то на сумму, меньшую, чем правая – всего на пятнадцать миллионов долларов.
Может быть.
Все истории Рейна изобилуют невероятными деталями и подробностями. Каков человек – таковы и обстоятельства, которые вокруг него складываются. Иногда он сам чувствует, что «перебрал» и резко, на полуслове оборвав себя, печально и торжественно говорит:
– Клянусь памятью моей мамы, так было.
Говорит искренне, ничуть не кощунствуя, говорит, защищая свое право на вымысел во имя правды. И в этот момент я ему верю.
Для чего ему лгать и выдумывать? То есть – для чего ему специально лгать и выдумывать? Ему нужен театр, зритель, партнер, действо – так жить интереснее. Он актерствует, играет роль, не гнушаясь никакими средствами для достижения максимальной достоверности.
Что тут предосудительного?
Конечно, проще было вовсе не заходить в дорогой бутик в центре Парижа, потому что денег не было не только на изысканный костюм, но даже и на один новейшего образца галстук. Конечно, проще было бы не примерять один за другим пиджаки и костюмы, а после со вкусом и знанием дела подбирать к ним сорочки, потому что роскошный черный страусовой кожи бумажник был категорически пуст. Еще проще было бы, отобрав все покупки и договорившись с продавцом об оплате потом – “tomorrow”, больше никогда не появляться в этом бутике. Но – игра, но – роль, сюжет, партнер, в конце концов. И вот последний аккорд – что, де, проигрался на скачках и, увы, – неплатежеспособен. Бессовестное вранье и самая что ни на есть правда – ведь денег на покупки действительно не было.
Актерские способности Рейна дают основание предполагать, что это был не дурной спектакль. И осталась мечта – когда-нибудь непременно купить в этом магазинчике хоть что-то. И главное – есть прекрасный сюжет для еще одной абсолютно правдоподобной истории.
В самом деле, кому охота слушать нытье соотечественника, который бродил без денег по Парижу, с унынием и завистью разглядывая витрины, но так и не рискнул зайти ни в один магазин. Тоска! Стоило ли ради этого ехать в Париж да еще и делиться с кем-то своими жалкими впечатлениями.
Нет, это не для Рейна. Я точно знаю.
В этом меня убедили наши каждодневные переделкинские прогулки и посиделки. Я не видела, как он спит и пишет, и не все было им прочитано вслух, но я научилась верить Рейну. Да и какая мне разница – выдумывает он или говорит правду. Он – гениальный рассказчик и гениальный актер.
И я включилась в его игру. Меня вполне устраивала моя почти бессловесная роль, в нашем театре он был бенефициантом. Его энергетического запаса в те августовские дни хватало с лихвой на всех.
А подыграть ему ничего не стоило.
– Давай заведем роман, пусть все нам завидуют, – заявил он громогласно, стоя посреди столовой, и его рокочущий баритон, ударившись о стеклянные стены зала, пролетел над всеми столиками.
– Давайте, – радостно откликнулась я, и голос мой дрогнул, будто не могла поверить, что сбывается моя мечта.
Неплохо получилось.
Или другой эпизод. Идем по аллее, навстречу Липкин. Рейн говорит доверительно:
- Семен Израилевич, это моя любимая женщина.
Липкин реагирует мгновенно:
- И эта тоже?
– Я люблю ее давно и безответно, - поверяет Рейн с такой неизбывной печалью, что слезы невольно подступают к моим глазам.
Так зарождается основа его правдоподобных историй: можно точно назвать место, время, участников событий, тут – максимальная степень достоверности. Даже свидетелей нетрудно отыскать. А сама история накладывается на эту канву свободно, размашисто, вдохновенно, легкими сочными мазками - играет воображение, рождается вымысел, круто замешанный на правде. И никто уже, и даже сам Рейн, не отличит быль от небыли.
Да и так ли это важно, если сложился абсолютно гениальный рассказ.
Переделкино, 1997
Вместе

СИНДРОМ ОТЛОЖЕННОЙ ЖИЗНИ


Недавно перечитала роман Наринэ Абгарян «С неба упали 3 яблока». До глубины души поразила история мужчины, купившего на рынке туфли. Он хотел тут же переобуться, но жена стала в позу: «Мол, не дури. Наденешь на воскресную службу». Старик жутко обиделся, а супруга с жаром доказывала, что есть повседневная одежда, а есть нарядная.
Пожилые люди вернулись домой и, пока разогревался наваристый хаш, он прилег отдохнуть и тут же помер. Она его похоронила, но в гроб башмаки не дала. Еще чего? Они же совершенно новые.
Только покойник «стал приходить» каждую ночь и попрекать в жадности. Пришлось дожидаться кончины очередной долгожительницы, чтобы обуть её в туфли сорок пятого размера.
Один знакомый с горечью рассказывал, как в свое время обиделся на бабушку. Он, семилетний, приехал к ней погостить на весенние каникулы и попросил открыть яблочное варенье. Та ни в какую. Ведь приберегла его для яблочного штруделя к Троице. Мальчик сперва уговаривал, а потом расплакался и по рельсам ушел домой, благо, что жил в соседнем селе. Бабушка не дожила до Троицы две недели, а банку варенья под шумок украл кто-то из соседей, прихватив еще и удочки, и бочку для засолки огурцов.
У троюродной тетки в комоде лежит классная клетчатая юбка, припасенная на смерть. — Она вам нравится? — Очень. — Так носите. — Придет время. Со свойственным мне запалом пытаюсь доказать, что невозможно получить удовольствие от юбки, следуя в ней на кладбище, а вот принарядиться за хлебом — самое то. Она понимающе улыбается и говорит, что я еще не нюхала жизни.
Мои родители уже несколько лет отказываются ехать в санаторий. Болеют, пьют литрами нурофен, но пройти курс лечения и принять радоновые ванны — ни в какую. Папа мотивирует это тем, что в стране идет война и ему совестно заниматься своим здоровьем, когда на востоке гибнут люди.
Подруга иногда вспоминает пресловутою банку шпрот. Мама достала ее по какой-то мега привлекательной цене и спрятала на праздник, не взглянув на срок годности. А когда час «X» настал, и на тарелке уже лежал подрумяненный батон, смазанный майонезом, ломтики маринованного огурца и веточки свежего укропа, шпроты, оказались испорченными.
Синдром отложенной жизни очень удобен. В него можно завернуться, как в кокон и оправдать свои страхи и лень. Нежелание действовать и принимать решения. Вот подрастут дети, наступит лето, вечер пятницы, Пасха… Лучше с понедельника, с первого сентября, после отпуска или когда закончится война.
С самого утра мы ждем вечера. Вечером — новое утро. Оставляем на потом нарядные скатерти, нарядные слова, мысли и мечты. Лучшую работу и лучший кусок.
Ожидаем удобного случая, подходящего момента, первого лунного дня. Откладываем молодость на старость, забывая, что жизнь — это то, что происходит исключительно сейчас.
Автор: Ирина Говоруха
Вместе

Я люблю хорошо пожрать - чего уж там... Но это неправильно!



Так уж получилось, что наши московские друзья и даже соседи по лестничной клетке любили и умели хорошо готовить и были необычайно хлебосольными... То же самое произошло и в Африке:  многонациональный коллектив экс-СССРовских друзей накрывал такие столы - не забыть до самой смерти..

Не буду рассуждать на причины этого обычая - они всем известны... И если в не очень сытной СССРовской жизни нашего времени это можно было понять, то в зарубежьи ... да ещё с учётом нашего возраста - пора всё это пересмотреть...

Во-первых, мы все живём  в гастрономическом достатке... У большинства животы и задницы выросли до не совсем приличных размеров...

Во-вторых, оказывается, что можно чудесно общаться без Оливье-сала-селёдки и выпивки-стаканАми...

Последний удар по русскому застолью был нанесен празднованием моего 81 / 18-ти летия...

Чудесная пицца

+ прекрасный и почти не сладкий торт +

великолепное испанское вино...







Королевская диета: что ест и пьет Елизавета II

В свои 94 она безупречно выглядит, ведет активный образ жизни и даже ездит верхом на лошади. Королева Великобритании может позволить себе любую еду на планете, но чему же она отдает предпочтение? Что помогает ей быть бодрой и активной?

Если кто-то подумал о зеленых соках и эспрессо, то это неверно. «Чем проще диета, тем лучше для королевы», – утверждает Даррен Макгрейди, шеф-повар, который работал в Букингемском дворце с 1982 по 1993 год.


Collapse )
Вместе

Olga Peres: И В ШУТКУ И В СЕРЬЕЗ....2

**

Дима (3 года 9 месяцев) разворачивает конфету.

— Дим, поделишься со мной?
— Нет. Я не могу!
— Почему?
С довольным видом:
— Потому что я — ЖАДИНА!
— А разве это хорошо — быть жадиной?
— Н-у-у... — дожёвывая конфету: — неплохо!!!
***
— Мама, что это за суп?!
— Рассольник. Ешь.
— Я не чувствую огурцов.
— Ну, вот же плавают.
Слышу — плачет.
— Что случилось?
— Они не плавают!!! Они вообще не шевелятся!
***
Проверяем слух у врача в поликлинике. Врач шёпотом:
— Конфета.
Сева (3 года), тоже шёпотом:
— Мне нельзя — аллергия...
***
Сын (5 лет) искупался, вышел из душевой кабинки, и кричит: «Мам, я помылся!». Потом уже тише, смотрясь в зеркало: «Сначала — я помылся, потом — я побрился, потом — я женился» — вздыхает — «Так и жизнь пройдет...»
***
Вместе

Andrii Ganul: БОРЩ! и Коротко про все...

БОРЩ!
***
рецепт борща предельно ясен
возьми кастрюлю и жену
продукты дай сам на диване
тихонько рядышком сиди
© Алексей Барвенко
***
жена сегодня удивила
меня минетом и борщом
и пусть минет не мне достался
борща хватило на двоих
© Катько
***
а может секс сказал аркадий
важнее шахмат и борща
оксана замерла от счастья
ферзя в кастрюлю уронив
© Юлия Blackmoon
***
аркадий курит после секса
и просит у зухры борща
она стыдливо отвечает
я борщ до свадьбы не варю
© Ирина Здравкович
***
одни считают что основа
семейной жизни это секс
другие борщ а третьи могут
не рассуждая совмещать
© Natalie
***
прошу вас дорогие дамы
когда готовите борщи
из детективов криминальных
не надо списывать рецепт
© Химера
***
под вечер снова захотелось
сварить борща достать чеснок
накрыть ломоть солёным шматом
врагам отправить в инстаграм
© Ольга Петропавловская
***
Малюнок - © Evgen Semenyuk, "Борщ"






Коротко про все...
*
Так, телефон, деньги, ключи, маска, санитайзер, чувство презрения и ненависти к окружающим... Вроде бы ничего не забыл, можно выходить.
*
У нас свобода совести: хочешь, имей совесть - хочешь, не имей. © Андрей Кнышев
*
Беня Кацман вечером пришел домой без настроения, но жена таки тут же поделилась с ним своим...
*
Ученье - свет, а неученье - приятный полумрак. © Михаил Жванецкий
*
Лучшая потенциальная невеста - девушка, у которой есть котик. Потому что она уже приучена любить нахальное ленивое животное.
*
Жизнь нужно прожить так, чтобы было стыдно рассказать, но чертовски приятно вспомнить. © Курт Воннегут
*
Раньше я боялся темноты. Но вчера пришли квитанции. Теперь я боюсь света, воды, тепла... и ещё мусора.
*
Я слышал столько клеветы в Ваш адрес, что у меня нет сомнений: Вы - прекрасный человек! © Оскар Уайльд
*
Он был категорически против того, чтобы женщина материлась, но фраза "Блять, какой ты охyeнный!" не могла оставить равнодушным даже его.
*
Фиг его знает, как жить правильно... Поэтому живите в свое удовольствие.
Вместе

ИНТЕРЕСНЫЕ ИСТОРИИ ИЗ ЖИЗНИ ИЗВЕСТНЫХ ЛЮДЕЙ: Нельсон Мандела

Став президентом, я попросил моих телохранителей прогуляться по городу. После прогулки мы пошли обедать в ресторан. Мы сидели в одном из центральных ресторанов, и каждого из нас спросили, чего мы хотим. После небольшого ожидания появился официант, который принес наше меню, и в этот момент я понял, что за столом, который был прямо перед нашим, был одинокий мужчина, ожидающий обслуживания. Когда его обслужили, я сказал одному из своих солдат: иди, попроси этого человека присоединиться к нам. Солдат подошел и передал мое приглашение. Мужчина встал, взял тарелку и сел рядом со мной. Во время еды его руки постоянно тряслись, и он не поднимал голову от еды. Когда мы закончили, он помахал мне, даже не глядя на меня, я пожал ему руку и ушел!
Солдат сказал мне:
- Мадиба, этот человек, должно быть, очень болен, у него не переставали дрожать руки, пока он ел.
- Совсем нет! Причина его тремора другая, - ответил я. Они странно посмотрели на меня и я сказал им:
- Этот человек был стражем тюрьмы, в которой я был заперт. Часто после пыток, которым меня подвергали, я кричал и просил воды, и он приходил, чтобы унизить меня, он смеялся надо мной и вместо того, чтобы дать мне воды, он мочился на мою голову.
Он не был болен, он был напуган и трясся, может быть, опасаясь, что теперь, когда я президент Южной Африки, я отправлю его в тюрьму и сделаю то же самое, что он сделал со мной, мучая и унижая его. Но это не я, такое поведение не является частью моего характера или моей этики. Умы, которые ищут мести, разрушают государства, а те, которые ищут примирения, создают нации.
Нельсон Мандела
Автобиография Манделы на английском.
Вместе

Михаил АНИЩЕНКО (1950-2012) ДЫМ ОТЕЧЕСТВА

Михаил АНИЩЕНКО (1950-2012)
ДЫМ ОТЕЧЕСТВА
Опускай меня в землю, товарищ,
Заноси над бессмертием лом.
Словно искорка русских пожарищ
Я лечу над сгоревшим селом.
Вот и кончились думы о хлебе,
О добре и немереном зле...
Дым отечества сладок на небе,
Но дышать не дает на земле.
НЕ ТАК
Склоняясь над могилами и кровью,
Раскуривая трубку у плетня,
Я Русь люблю. Но странно - не любовью,
А чем-то, что сияет вне меня.
Люблю, как любит боль свою калека,
Люблю, когда поёт она и врёт.
Так Бог, наверно, любит человека,
Который завтра вечером умрет.
Image may contain: 1 person, stripes, close-up and outdoor
173
12 comments
34 shares
Like
Comment
Share
Вместе

Илья Эренбург - ТРИНАДЦАТЬ ТРУБОК


Седьмая трубка  - ШВЕЙЦАРСКАЯ

(Трубка фермера)

В древности люди носили на себе в качестве амулетов различные каменья: от тяги к вину — холодный аметист, от приступов гнева — нежный топаз, в котором осенняя ольха, шафран и всепрощающее солнце, от самой губительной страсти, любовной, — бирюзу. Но каменья — вещь дорогая и не всякому доступная. Мне же, по некоторым особенностям моей впечатлительной природы, необходим талисман от чар, которые люди, обладавшие драгоценными каменьям, а также избытком фантазии, приписывали различным богиням с поэтическими именами. Счастливый случай послал мне вещь, вернее, останки вещи, прекрасно заменяющие персидскую бирюзу. Это — глиняная трубка со сломанным мундштуком. Как и все голландские трубки, она отличается белизной и невинностью. Целый город — Гуда, в котором восемнадцать церквей и ни одного притона, занимается изготовлением подобных трубок. Сердечные голландки в белоснежных чепцах с голубиной кротостью лепят из голландской земли, столь богомольной, что, безусловно, на ней разыгрались бы сцены священного писания, если бы случайно не заняла ее место грязная и развратная Иудея, хорошенькие чистенькие трубки. Девственные голландцы обжигают их на огне столь возвышенном, что он пылает как нимб вокруг великомучеников и бессребреников. Засим десятки тысяч трубок, среди дюн, плотин, каналов, мельниц, одухотворяют труды и досуги отцов, сыновей, дедов, тестей, зятей, даже несчастных одиноких холостяков.

Все голландцы, как семейные так и холостые, курят свои трубки с исключительной медлительностью, памятуя, что спешит лишь тот, у кого совесть нечиста.

Полуразбитая трубка, которую я бережно храню, хотя она и мало пригодна для своего прямого назначения, принадлежала человеку с незапятнанной совестью — Мартину ван Брооту, владельцу большой фермы в окрестностях Алькамара. История о том, как она перешла в мои недостойные руки, лишившись при этом кончика своего длинного носа, связана с печальными и трогательными воспоминаниями моей ранней юности.

Мне было восемнадцать лет, я еще не курил трубки, изредка для шику дымя папиросами "Соломка", от которых у меня ныло под ложечкой. Я также еще не знал, что в жизни мне понадобится бирюза или ее суррогат, словом я был невинен.

Вероятно, судьба, учитывая это, привела меня, обходя грязные Италии, где расплодившиеся герои Декамерона обделывают свои темные делишки, в добродетельную Голландию.

Весной 1909 года я приехал в Алькмар, но, смущенный величием пастора, державшего громовую проповедь в церкви, где по случаю воскресного дня находился весь город, а также хеопсовыми пирамидами красных круглых сыров, я отправился вдоль по каналу и часа два спустя постучался в ворота белого крахмального домика. На стук не спеша вышли двенадцать девушек, или, вернее, двенадцать существ женского пола, ибо к младшей пятилетней девочке вряд ли подходило это определение; что касается старших, то даже тогда я не решился бы утверждать, что они являются именно девушками. Вслед за ними, ступая так, что от одного шага до другого можно было безусловно продумать все глубины Бытия и даже Паралипоменон, показался старик лет шестидесяти, еще крепкий, с бахромой седой бороды, среди которой, как маяк среди пены волн, мигал красный огонь длинной глиняной трубки. После некоторых переговоров, касавшихся одновременно и нравственных канонов и нидерландских

флоринов, я получил комнату в доме фермера и мало-помалу стал "своим человеком". Я узнал, что все вышедшие мне навстречу существа действительно являются девушками и, точнее, дочерьми Мартина ван Броота, овдовевшего три года тому назад; что, кроме них и меня, на ферме живут еще восемь работников и семьдесят семь коров, составляющих основу общего благополучия: Мартин ван Броот был главным поставщиком Алькмарской фабрики сгущенного молока, и каждая корова с серебряным плеском роняла в ведра, услужливо подставляемые дочерьми фермера, не менее трех флоринов ежедневно.

Жизнь на ферме не отличалась суетным разнообразием. Коровы жевали сначала сочную траву, потом не менее сочную жвачку и, дожевав, засыпали. Девушки доили коров, ели хлеб с маслом, стирали или гладили кокетливые передники и также засыпали. Работники же предпочтительно мыли и причесывали коров. Хозяин поверял отправленные бидоны, читал библию и курил трубку. Все эти занятия проделывались с отменной точностью изо дня в день, за исключением воскресений. В этот день хозяин, дочери хозяина, работники и я хором пели псалмы, пели нескладно, но усердно, а семьдесят семь коров, будучи взращенными не где-нибудь, а на праведной ферме Ван Броота, забывали о жвачке и, прислушиваясь к пению, умильно мычали. Среди нашего безбожного века это напоминало мне наивную картину средневекового мастера, я даже находил, что выражение коровьих морд в такие часы являлось глубоко ретроспективным — как будто это не коровы, приносящая каждая по три флорина ежедневно, а евангельские волы.

Должен прямо сказать, что мои душевные переживания не отличались ни буколической суровостью буден фермы, ни тихой благостью ее праздников. Среди универсальной идиллии я томился, сам не зная почему. Скорей всего, причины были глубоки и всесторонни: мой нежный возраст и здоровая молочная пища, от которой я быстро окреп и возмужал (при этом не следует забывать, что рядом со мной находились двенадцать дочерей хозяина, из которых только три младших не вызывали во мне ничего другого, кроме преждевременных отцовских чувств). Я не пробовал курить папиросы "Соломка", не читал сочинений Леонида Андреева, но, съев чашку творогу со сметаной, отправлялся в поле и, грустно оглядывая крылья мельницы, пятнистых коров, беленький домик с девятью приманчивыми передниками, декламировал:

И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг,

Такая пустая и глупая шутка.

Впрочем, эта "шутка" меня глубоко интересовала, и я действительно внимательно наблюдал за окружающим. Я знал, что в книгах самых различных писателей — и классиков, которых мы читали в гимназии, и новых, которых от нас всячески прятали, — изображалась предпочтительно любовь. Все фазы ее литературного развития были мною давно изучены. Я твердо помнил, что, любя, люди становятся ангелоподобными, стреляют в себя и других, идут в Сибирь или в монастырь, словом, начинают жизнь новую, действительно интересную и совсем не похожую ни на будни, ни на праздники фермы Ван Броота. Но нигде вокруг себя я не мог обнаружить никаких признаков этого вожделенного события. Дочери фермера, как я уже сказал, помимо работы, еды и сна, ничем не занимались. Никогда ни один посторонний мужчина не приближался к ферме. Девушки были похожи одна на другую и все вместе на отца — пухлые, румяные и неподвижные. Что касается работников, то и в амбаре, где они помещались, я не находил никаких следов возможной любви. По отношению к хозяйским дочерям они выявляли почтительное безразличие, и, нечаянно задевая локтем грудь девушки, работник Тео равнодушно шел дальше, в то время как я чувствовал, что никак не смог бы пережить подобную катастрофу.

Правда, иногда работники отлучались в Алькмар. Я не решался расспрашивать их, что именно они делают в городе, и удовлетворялся предположениями, что городской климат более благоприятствует любви.

Увы, последнее оказалось явно ошибочным, и через меся мои смутные томления перешли в определенное и острое желание. Неудачный выбор местожительства дал свои плоды — я рьяно влюбился в старшую дочь фермера, двадцатипятилетнюю Вильгельмину. В выборе как будто сказалась моя прирожденная склонность к резко выраженным формам — все качества двенадцати сестер были всего определеннее выявлены в Вильгельмине: округлость, белизна, отсутствие окраски глаз, зато украшенных мечтательностью, особой, национальной, чей след хранили и полотна лучших живописцев в музее Гааги, и семьдесят семь коров Ван Броота.

Влюбившись, я не знал, что мне делать дальше. Перебрав все литературные воспоминания, я остановился на Тургеневе, я избрал его своим наставником и поводырем. Но от этого мало что изменилось: следуя заветам Тургенева, я продолжал ходить в поле, декламировать стихи и выразительно вздыхать как во время еды творога со сметаной, так и после нее. Только однажды, в горячий июльский полдень, увидев Вильгельмину, плавно поносившую через двор облака своей божественной плоти, я не выдержал и, пренебрегая всеми литературными уроками, прилип губами к ее белой руке, трогательно пахнувшей кислым молоком. Не отняв сразу руки, как я уже после сообразил, по лени, Вильгельмина чудесной ладьей проплыла дальше в дом, а минут пять спустя оттуда выплыл большой грузный корабль — Мартин Ван Броот. Усадив меня рядом с собой на приступочку и закурив трубку, он начал издалека:

— Когда люди жили в раю...

С грустью упомянув о грехопадении, об искуплении первородного греха, о поучениях апостола Павла, он перешел к недавнему событию. Он пустил меня к себе, уверовав в мою невинность и честность, пустил волка в овчарню, где пребывают беззащитных овец. Неужели же я, ради минутной и к тому сомнительной утехи, изберу себе уделом презрение на земле и вечный огонь в аду? Он поучает меня, как сына, оставшегося далеко на чужбине без отца, без деда, даже без дядюшки. Я должен забыть о том, что на свете существуют женщины, до того дня когда пойду, приобретя соответствующее положение и доходы, в кирку вместе с честной невестой.

Тогда, чтобы продолжить род и чтобы не впасть в гордыню, на краткий час, неустанно молясь, я смогу познать некоторые человеческие слабости.

Глубоко пристыженный, я выслушал это поучение, длившееся столь долго, что фермер трижды вытряхивал и набивал свою поместительную трубку. Когда же он кончил, я дал торжественное обещание никогда больше своего неудачного эксперимента не повторять.

Обещание я держал крепко, проходя мимо Вильгельмины, потуплял глаза и даже в мыслях не называл ее иначе, как "возлюбленной сестрой". Только по воскресеньям, когда все обитатели фермы, собравшись в столовую, пели псалмы, я решался глядеть на девушку, зная, что в этот день все помыслы людей и даже коров пронизаны божественной благодатью. Правда, в глубине меня жили и острый болезненный зуд, и смутная уверенность, что старик фермер не во всем прав, что, кроме кирки и продолжения рода, существуют высокопоэтические в своей бесцельности и даже запретности минуты, но, будучи юношей скромным и благовоспитанным, я от зуда лечился холодными обтираниями, а от посторонних мыслей — чтением книг абстрактных и малопонятных, как-то: "Влияние света на развитие плесени" и тому подобных.

В конце лета, когда я уже помышлял об отъезде, приключилось событие, сыгравшее крупную роль в моей жизни. Поздно вечером после дождя я вышел погулять, чтобы немного остудить голову, в которой начинали копошиться рубенсовские красоты Вильгельмины. Но от сырой разогретой земли подымался душный туман, и вместо желанного успокоения я почувствовал задыханье и головокружение. Белесые пары напоминали мне дочку фермера во всей ее избыточной красоте, проносящую через двор ведра с молоком. От духоты я даже закашлял, впал в минутную ярость и, неизвестно кому грозя кулаком, прокричал:

— А все-таки, милостивые государи, любовь существует!..

Это меня успокоило, и я направился к себе спать. Но, проходя мимо крайнего в доме окна Вильгельмины, я услышал странный шум, напоминавший чавканье коров в хлеву. Не размышляя долго, я заглянул в открытое маленькое оконце. В темноте я ясно различил Вильгельмину, совершенно голую, похожую на взошедшее тесто, и какого-то мужчину с красным огоньком дымившейся трубки. Я замер. Вся моя недавняя злоба, все желания исчезли. Вероятно, со стороны я походил на обычного мальчишку, подглядевшего в окошке непристойную сцену. Но я стоял перед раскрывшимися вратами алтаря и благоговейно молился: передо мной впервые разверзлось во всей своей торжественности то таинственное, что я знал прежде лишь по романам Тургенева и по похабным гимназическим картинкам, то, что меня страшило и влекло к себе.

Я не видел лиц — две глыбы, белая и черная, еще — огонек трубки. Но я не пропустил ни одного жеста, ни одного обряда этого прекрасного священнослужения. Когда все завершилось, я услыхал шепот Вильгельмины, но слов различить не мог. Я представлял себе, что она говорит о чем-то необыкновенном: о высоких столпах тумана, пронизанных луной, о мириадах миров, о конце и о том, что конца нет. Хотя я знал, что Вильгельмина умеет говорить лишь по-голландски, мне казалось, что она повторяет своему любовнику сладостные слова Петрарки. Я ждал, что ответит ей тот, неизвестный, с красным огоньком, — как он объяснит ей туман, миры и узлы концов. Наконец раздался басок, — почему-то очень знакомый:

— На молоко набавили шестьдесят сентов с ведра...

Я слышал ясно эти слова, но столь же ясно чувствовал, что услышать их не мог, что это — галлюцинация слуха, и от страха я громко вскрикнул. Раздался легкий визг Вильгельмины и короткий звонкий стук. Я отбежал в сторону и через минуту услыхал раздраженное брюзжание:

— Какой-то негодяй из работников подсматривал! Из-за него я разбил трубку!..

Вслед за этим что-то полетело из оконца на траву. Я подполз и подобрал глиняную трубку с отшибленным носом, еще горячую. Я быстро прошел к себе.

Весь остаток ночи я томился над страшными вопросами: послышались ли мне кощунственные слова о молоке и кто мог быть счастливым возлюбленным Вильгельмины? Трубка не являлась приметой, ведь все голландцы курят точно такие же белые глиняные трубки. Голос показался мне знакомым, но и это сходство могло быть иллюзорным. Главное, что мешало мне уснуть — это смущение: литургия окончилась водевилем. Если любовник говорил после всего пережитого о сентах, значит, любовь — низость. Если же мне, после всего высокого, что я видел, померещились эти слова, значит, я человек низкий и недостойный приобщится к таинству любви.

Следующий день был воскресным. Я встал поздно, с тяжелой головой, как после выпивки. Когда я вышел в столовую, все уже были в сборе. На медных тазах горело солнце. Белые крахмальные переднички двенадцати дочерей празднично улыбались, во всем чувствовались мир, невинность, чистота. Я робко взглянул на Вильгельмину, но ее бесцветные глаза проливали обычную меланхолическую мечтательность. Мартин ван Броот начал петь псалом о божьих голубицах. Все подхватили. За стеной семьдесят семь коров умильно мычали. Сжимая в кармане ночную находку, я забыл обо всем происшедшем и, фальшивя, славил неокрепшим баском "святую невинность".

Когда мы кончили петь, фермер, добродушно улыбаясь, оглядел всех присутствующих. В это время он обычно закуривал свою первую воскресную трубку и курил ее, пока дочери накрывали на стол. Действительно, он залез в карман, пошарил с минуту и вдруг раздраженно пробормотал:

— Черт побери, ведь я ночью разбил трубку!..

Услышав слово "черт" в столь неподходящее время, все двенадцать дочерей, восемь работников, а за ними вслед, вероятно, и семьдесят семь коров вздрогнули. Что произошло со мной? В этот миг я терял самое большое и важное, терял то, чего у меня еще в жизни и не было, — предчувствие, веру, — терял все. Но восемнадцатилетний юноша в течении нескольких секунд вырос на двадцать лет, и вместо слез, вместо румянца стыда или визгливых обличений я спокойно вынул трубку, в которой оставалась еще щепотка табаку, и закурил ее перед фермером. Мы взглянули друг на друга и с минуту простояли молча. Какая минута! Потом сразу, одновременно, мы сделали первый шаг, подошли, наши руки столкнулись и слились в крепком пожатии. Когда же руки наконец расстались фермер заботливо сказал:

— Если вы выйдете сейчас в Алькмар, то поспеете к дневному поезду. Вильгельмина приготовит вам бутерброды с сыром.

И со свертком бутербродов, провожаемый до ворот двенадцатью дочерьми ван Броота, я покинул гостеприимный домик. Я унес из него нечто более ценное, чем бутерброды, — трубку с отбитым носом, горькую мудрость, низость, боль.

О, я не вылечился от проклятого зуда! Я думаю, что в распоряжении богинь с поэтическими именами не мальчик-стрелок, а целый улей злобных пчел. Я не ропщу. Но когда мне становится невтерпеж, когда я, вновь и вновь отчаиваясь, хочу проверить, где же она, — из сонетов Петрарки и из похабных картинок, — неужели вот в этой, лежащей навзничь и уже готовой завести беседу о молоке и сентах, когда я слишком многого хочу, рука моя нащупывает в кармане обломок трубки.

Я припадаю к ней, отравленный двойной слюной старческого сластолюбия и юношеского отчаяния, вспоминаю богомольных коров и нидерландские флорины, вспоминаю отца и дочь — и больше ничего не хочу.

Вместе

Яков Кедми: "Никто"

Никто не штопает носки. И уж если совсем поглубже в историю - никто из тех, кому меньше шестидесяти, не знает, что такое перелицевать костюм или пальто.
Никто уже не чистит ковры первым снегом или соком от квашеной капусты.
Никто уже не протирает тройным одеколоном головку звукоснимателя в кассетном магнитофоне. Как и не склеивают лаком зажеванную плёнку в кассетах.
Никто уже не вырезает телепрограммы из субботней газеты и не подчёркивает в ней интересные передачи, на которые нужно успеть.
Никто уже не посылает сервелат в посылках.
Никто уже не хранит пустые пивные банки в серванте.
Никто уже не хвастает умением разжечь спичку, чиркнув об оконное стекло или об штанину.
Никто уже не считает, что лучшее средство от кашля - это банки или медовый компресс на ночь.
Никто уже не вешает ситечко на носик чайника.
Никто уже не заправляет одеяло в пододеяльник через дырку посередине.
Никто уже не стирает полиэтиленовые пакеты.
Никто уже каждый вечер не заводит часы и будильник.
Никто уже не разбрызгивает воду изо рта во время глажки брюк.
Никто уже давно не чистит зубы зубной щеткой с натуральной щетиной. Странно, а они были самыми дешёвыми.
Никто уже не подает покупные пельмени, в качестве главного блюда на праздничном столе.
Никто уже не наворачивает вату на спичку, чтобы почистить ушные раковины.
Никто уже не помнит чем отличается синяя стёрка от красной... А я помню! Синяя стирает карандаш, а красная - стирает чернила и проделывает дырки в бумаге.
Никто уже не считает, что банный день должен быть один раз в неделю…
Никто уже не коллекционирует полезные советы из отрывных календарей.
Никто уже не наклеивает переводилки на кафельную плитку.
Никто уже не ходит в фотоателье, чтобы сделать ежегодный семейный портрет.
Никто уже не украшает стены квартиры выжиганием или чеканкой собственного изготовления.
Никто уже не вяжет банты на гриф гитары
Никто и не вспомнит, что когда футболка торчит из под свитера - это называется "из под пятницы суббота" и вообще это просто неприлично!
Никто уже не оставляет масло в сковороде "на следующий раз".
Никто уже не боится, что сливной бачок в один прекрасный день всё-таки упадет на голову.
И никто уже давно не слышал свежих анекдотов про Штирлица и Василия Ивановича.
Грустно...
Мы будем первым поколением, что не оставит от себя следов.
Мы не оставим своих писем. От себя из юности, когда так остро и неразделённо, а позже понимаешь, что не с тем. Мы не оставим писем от себя постарше, для друзей, с которыми тоскуем по неважным прежде дням. Мы не оставим своих почерков, затертой, мятой, сложенной бумаги, конвертов с адресами, штемпелями, именами тех, кому и от кого.
Мы не оставим фотографий. Они все сгинут в электронной суете. Нам и сейчас уже не вынуть свой фотоальбом, нам и сейчас не надписать на обороте - нету оборотов. Мне негде написать, что это я, а это Женька, это Машка, это мы. Мы не оставим своих лиц.
Не будет мемуаров, дневников, записок, писем, фотографий разных лет. Не будет биографий, почерков, всего, что для кого-то остаётся нитью к нам, ушедшим навсегда. Мы будем первыми, кто растворится без следа.
Привет, эпоха гаджетов, компьютеров и соцсетей. Ты умудрилась нас стереть....
Image may contain: 1 person, text and close-up